Ваш мастер по ремонту. Отделочные работы, наружные, подготовительные

© ООО ТД «Издательство Мир книги», оформление, 2008

© ООО «РИЦ Литература», комментарии, 2008

I
Если торг нельзя заключить с одним, то его можно заключить с другим

Арамис угадал: выйдя из дома на площади Бодуайе, герцогиня де Шеврез приказала кучеру ехать домой.

Она, по-видимому, боялась, что за ней следят, и хотела таким образом придать своей прогулке невинный вид. Но как только она вернулась в свой дом и убедилась, что никто за ней не следит и не собирается ее беспокоить, она велела открыть калитку в саду, которая выходила на другую улицу, и направилась на улицу Круа-де-Пти-Шан, где жил господин Кольбер.

Мы сказали, что наступил вечер, – точнее было бы сказать, что наступила ночь, и ночь весьма темная. Заснувший Париж окутывал снисходительной темнотой и благородную герцогиню, плетущую свою политическую интригу, и простую горожанку, которая после позднего ужина в городе, под руку со своим любовником, возвращалась по самой длинной дороге к домашнему очагу.

Госпожа де Шеврез привыкла к так называемой «ночной политике» и прекрасно знала, что министры никогда не запираются, даже у себя дома, от молодых и красивых женщин, боящихся пыли контор, и от пожилых и опытных дам, опасающихся нескромного эха министерств.

Герцогиню встретил у подъезда лакей, и, по правде сказать, встретил довольно плохо. Он даже заметил, посмотрев ей в лицо, что в такой час и в таком возрасте неудобно отрывать господина Кольбера от его ночной работы.

Но герцогиня де Шеврез, не рассердившись, написала на листке из записной книжки свое имя – громкое имя, которое столько раз неприятно звучало для слуха Людовика XIII и великого кардинала.

Она написала это имя размашистым, небрежным почерком вельмож той эпохи, сложила бумагу особенным, лишь ей свойственным образом и передала ее молча, но с таким высокомерным видом, что наглый малый, привыкший чуять господ, опустил голову и побежал к господину Кольберу.

Можно не добавлять, что, развернув листок, министр вскрикнул, и этот легкий крик окончательно убедил лакея в том, как серьезно надо отнестись к таинственной гостье: он побежал за герцогиней.

Она с трудом поднялась на второй этаж красивого нового дома, отдохнула на площадке, чтоб не войти запыхавшись, и предстала перед господином Кольбером, который сам перед ней раскрыл дверь.

Герцогиня остановилась на пороге, чтоб хорошенько разглядеть того, с кем ей придется иметь дело. Его круглая тяжелая голова, густые брови, уродливая гримаса на лице, придавленном как бы священнической скуфьей1
Скуфья (скуфейка) – остроконечная бархатная черная или фиолетовая мягкая шапочка у православного духовенства.

Навели ее на мысль, что будущие ее переговоры будут незатруднительны, но малоинтересны, ибо такая грубая натура, казалось, должна быть малочувствительной к утонченной мести или к ненасытному честолюбию.

Но когда герцогиня ближе пригляделась к черным пронзительным глазкам, к продольной морщине на выпуклом строгом лбу, к сжатым губам, которые только неопытные наблюдатели считали добродушными, она переменила мнение и подумала: «Я нашла нужного мне человека».

– Чему обязан я честью вашего посещения, сударыня? – спросил интендант финансов.

– Тому, что мне нужны вы, сударь, а я нужна вам.

– Я счастлив, сударыня, слышать первую часть вашей фразы, что же касается второй…

Госпожа де Шеврез села в кресло, которое ей пододвинул Кольбер.

– Господин Кольбер, вы интендант финансов?

– Да, сударыня.

– И вы хотели бы быть суперинтендантом?

– Сударыня!

– Не отрицайте, это бесполезно и только удлинит наш разговор.

– Однако, сударыня, несмотря на все мое доброе желание, несмотря на вежливость, с которой я отношусь к даме вашего положения, ничто не заставит меня признаться в том, что я стараюсь сесть на место моего начальника.

– Я вам ничего не говорила, господин Кольбер, о том, что вы «стараетесь сесть» на место своего начальника.

Разве я нечаянно произнесла это слово? Не думаю. А вот слово «заменить» менее воинственно и более правильно грамматически, как говорил господин де Вуатюр2
Вуатюр Венсан (1598–1648) – французский поэт, творчество которого выразилось в основном в салонной лирике (мадригалы, сонеты, рондо). Член Французской академии с момента ее создания.

Итак, я утверждаю, что вы стремитесь заменить господина Фуке.

– Сударыня, состояние господина Фуке все выдержит. Господин суперинтендант – это Колосс Родосский3
Колосс Родосский – одно из семи чудес света. Построен в начале III в. до н. э.; в 224 г. до н. э. разрушен в результате землетрясения. Его изображений не сохранилось, где он стоял – точно не известно. Маловероятно, чтобы он стоял над входом в гавань, широко расставив ноги.

Нашего времени: корабли проходят под ним и даже не задевают его.

– Весьма интересное сравнение. Да, господин Фуке играет роль Колосса Родосского; но, мне помнится, я слыхала, как рассказывал господин Конрар… кажется, академик… что, когда Колосс Родосский упал, купец, который свалил его… простой купец, господин Кольбер… нагрузил его обломками четыреста верблюдов. А ведь купцу очень далеко до интенданта финансов.

– Сударыня, могу вас уверить, что я никогда не свалю господина Фуке.

– Ну, господин Кольбер, раз вы упорствуете и продолжаете играть со мной в чувствительность, как будто не зная, что меня зовут госпожой де Шеврез и что я стара, иными словами, что вы имеете дело с женщиной, которая была политической противницей кардинала Ришелье и у которой осталось мало времени, – раз вы совершаете эту неосторожность, я пойду к людям более проницательным и стремящимся быстрее сделать карьеру.

– Какую, сударыня, какую?

– Вы меня очень разочаровываете, сударь, в нынешних людях. Клянусь вам, если бы в мое время какая-нибудь женщина пришла к господину де Сен-Мару, который, впрочем, не был особенно умен, – клянусь вам, если б она сказала о кардинале то, что я только что сказала вам о господине Фуке, господин де Сен-Мар уже ковал бы железо.

– Ну, сударыня, будьте немного снисходительнее.

– Значит, вы согласны заменить господина Фуке?

– Если король уволит господина Фуке, разумеется.

– Опять лишние слова. Очевидно, раз вы еще не добились его увольнения, значит, вы не могли этого сделать. Поэтому я была бы круглой дурой, если бы, идя к вам, я не принесла вам того, чего вам не хватает.

– Я в отчаянии, что мне приходится настаивать, сударыня, – сказал Кольбер после молчания, которое дало возможность герцогине оценить всю его скрытность, – но я должен предупредить вас, что уже шесть лет пытаются разоблачить господина Фуке, донос следует за доносом, а положение господина суперинтенданта остается непоколебимым.

– На все свое время, господин Кольбер; те, кто разоблачал господина Фуке, не были госпожой де Шеврез и не имели доказательств в виде шести писем кардинала Мазарини, устанавливающих правонарушение, о котором идет речь.

– Правонарушение?

– Преступление, если это вам больше нравится.

– Преступление? Совершенное господином Фуке?

– Именно… Странно, господин Кольбер, у вас обыкновенно такое холодное и невыразительное лицо, а сейчас я вижу, что вы сияете.

– Преступление?

– Я в восторге, что это на вас произвело впечатление.

– О, сударыня, ведь это слово столько в себе заключает!

– Оно заключает в себе приказ о суперинтендантстве для вас, а для господина Фуке – приказ об изгнании или заключении в Бастилию.

– Простите меня, герцогиня: почти невозможно, чтоб господин Фуке был изгнан, а арест, опала – это уже слишком!

– О, я знаю, что говорю, – холодно продолжала госпожа де Шеврез. – Я живу не так далеко от Парижа, чтобы не знать, что в нем происходит. Король не любит господина Фуке и охотно погубит его, если ему предоставят случай это сделать.

– Но надо, чтобы случай был удобным.

– Случай достаточно удобный. Поэтому я и оцениваю этот случай в пятьсот тысяч ливров.

– Что вы хотите сказать? – спросил Кольбер.

– Я хочу сказать, сударь, что, имея в руках этот случай, я передам его в ваши руки только в обмен на пятьсот тысяч ливров.

– Очень хорошо, герцогиня, я понимаю. Но так как вы только что назначили цену за товар, ознакомьте меня с товаром.

– О, это очень легко: шесть писем от кардинала Мазарини, как я вам сказала; автографы эти, конечно, не были бы очень дороги, если б они не устанавливали с полной очевидностью, что господин Фуке присвоил себе крупные государственные суммы.

– С полной очевидностью? – спросил Кольбер, и его глаза радостно заблестели.

– С полной очевидностью. Хотите прочесть письма?

– Всей душой! Копии, разумеется?

– Разумеется, копии.

Герцогиня вытащила спрятанную на груди маленькую пачку, придавленную бархатным корсетом.

– Читайте, – сказала она, передавая их Кольберу.

Тот жадно набросился на бумаги.

– Чудесно! – сказал он, прочтя.

– Достаточно ясно, не правда ли?

– Да, герцогиня, да; значит, кардинал Мазарини передал деньги господину Фуке, а господин Фуке оставил их себе; но какие же это деньги?

– Вот в этом-то и дело: какие деньги? Если мы сговоримся, я присоединю к этим шести еще седьмое письмо, которое вам окончательно все прояснит.

Кольбер задумался.

– А оригиналы этих писем?

– Бесполезный вопрос. Все равно, как если бы я спросила вас, господин Кольбер, полны или пусты будут денежные мешочки, которые вы мне дадите.

– Прекрасно, герцогиня.

– Все решено?

– Нет еще.

– Есть одна вещь, о которой ни вы, ни я не подумали.

– Что это за вещь?

– При всех этих обстоятельствах господина Фуке может погубить только процесс.

– И публичный скандал.

– Да. Ну так что же?

– А то, что не может быть ни процесса, ни скандала.

– Почему же?

– Потому, что он генеральный прокурор парламента; потому что все во Франции: управление, армия, юстиция, торговля – взаимно связано цепью круговой поруки, которая называется духом корпоративности. Поэтому, сударыня, парламент никогда не потерпит, чтобы его глава был привлечен к суду. Даже если бы это случилось по королевскому приказу, никогда парламент не осудит его.

– По правде сказать, господин Кольбер, это меня не касается.

– Я это знаю, сударыня. Но меня это касается и уменьшает цену того, что вы принесли. К чему мне доказательства преступления без возможности наказания за него?

– Даже если Фуке будет только заподозрен, он потеряет свою должность суперинтенданта.

– Велика важность! – воскликнул Кольбер, и его темные черты как-то вдруг осветились выражением ненависти и мести.

– Ах, господин Кольбер, простите меня, – сказала герцогиня, – я не знала, что вы столь впечатлительны. Хорошо, очень хорошо. Ну, раз вам мало того, что у меня есть, прекратим разговор.

– Нет, сударыня, продолжим его. Только, раз ваш товар упал в цене, уменьшите и ваши притязания.

– Вы торгуетесь?

– Это необходимо всякому, кто хочет честно платить.

– Сколько вы мне предлагаете?

– Двести тысяч ливров.

Герцогиня засмеялась ему в лицо, потом вдруг сказала:

– Подождите.

– Вы соглашаетесь?

– Нет еще. Но у меня есть еще одна комбинация.

– Скажите ее.

– Вы мне даете триста тысяч ливров.

– Нет, нет!

– Соглашайтесь или нет, как угодно… И это не все.

– Еще что-нибудь? Вы становитесь невозможною, герцогиня!

– Я не так невозможна, как вы думаете, я у вас прошу не денег.

– Чего же?

– Услуги. Вы знаете, что я всегда нежно любила королеву.

– И… я хочу свидания с ее величеством.

– С королевой?

– Да, господин Кольбер, с королевой, которая давно уже мне не друг, но может им снова стать, если мне дадут возможность.

– Ее величество никого уже не принимает, герцогиня. Вам известно, что приступы болезни повторяются у нее все чаще и чаще.

– Вот именно поэтому я и должна повидать королеву. Представьте себе, что у нас во Фландрии очень часты случаи этой болезни.

– Рак? Ужасная, неизлечимая болезнь.

– Не верьте в это, господин Кольбер. Фламандский крестьянин – человек первобытный. У него не жена, а рабыня. Пока он пьянствует, жена работает: она черпает воду из колодца, она нагружает мула или осла, она сама таскает тяжести. Так как она мало заботится о себе, она постоянно получает ушибы то там, то здесь. Часто она бывает бита… А рак происходит от какого-нибудь сильного телесного повреждения.

– Это верно.

– Фламандки не умирают от этого. Когда они очень уж сильно страдают, они находят лекарство. А брюггские монахини изумительно лечат эту болезнь. У них есть целебные воды, настойки, втирания; они дают больной бутылку с водой и свечу; этим они приносят доход духовенству и служат Богу, продавая и тот и другой товар. Вот я и принесу королеве воду из брюггского монастыря. Ее величество выздоровеет и поставит столько свечей, сколько найдет нужным. Вы видите, господин Кольбер, что помешать мне видеть королеву – почти что цареубийство.

– Герцогиня, вы слишком умная женщина, вы меня смущаете. Однако мне кажется, что ваше великое милосердие к королеве все-таки имеет маленькую личную выгоду.

– Разве я стараюсь это скрыть? Вы, кажется, сказали: маленькую выгоду? Так знайте же, что это не малая, а большая выгода, и я вам это поясню тотчас. Если вы введете меня к ее величеству – я удовольствуюсь тремястами тысячами ливров, которые я у вас потребовала; если вы откажете – я оставлю у себя письма и отдаю их только в случае немедленной выплаты пятисот тысяч.

С этими словами старая герцогиня встала, оставив господина Кольбера в неприятном раздумье. Продолжать торговаться было невозможно; вовсе не торговаться значило потерять бесконечно много.

– Сударыня, – сказал он, – я буду иметь удовольствие выплатить вам сто тысяч экю.

– О! – воскликнула герцогиня.

– Но как я получу настоящие письма?

– Очень простым способом, дорогой господин Кольбер… Кому вы доверяете?

Серьезный финансист принялся беззвучно смеяться, и его широкие черные брови поднимались и опускались, как крылья летучей мыши.

– Никому, – сказал он.

– Но вы делаете исключение для себя, господин Кольбер?

– Что вы хотите сказать, герцогиня?

– Я хочу сказать, что если бы вы отправились со мной туда, где находятся письма, они были бы переданы вам в собственные руки и вы могли бы проверить их и пересчитать.

– Это верно.

– Вам следует взять с собой сто тысяч экю, потому что я тоже никому не доверяю.

Интендант финансов покраснел до бровей. Как все люди, высоко одаренные в искусстве счисления, он был весьма честен.

– Сударыня, – сказал он, – я возьму с собой обещанную сумму в двух чеках, по которым вы можете получить деньги в моей кассе. Удовлетворит ли это вас?

– Как жаль, что ваши чеки не ценятся по миллиону, господин интендант!.. Итак, я буду иметь честь указать вам дорогу.

– Позвольте мне распорядиться, чтоб заложили лошадей.

– Внизу ждет моя карета, сударь.

Кольбер кашлянул в нерешительности. Ему вдруг показалось, что предложение герцогини – ловушка, что у двери его ждут и что эта дама, предложившая продать свою тайну за сто тысяч экю Кольберу, предложила ее и господину Фуке за ту же сумму.

Он так долго медлил, что герцогиня пристально посмотрела ему прямо в глаза.

– Вы предпочитаете ехать в собственной карете?

– Признаюсь, да.

– Вы боитесь, что попадете со мной в какую-нибудь западню?

– Герцогиня, у вас капризный нрав, а я, будучи нрава довольно серьезного, боюсь быть скомпрометированным какой-нибудь шуткой.

– Словом, вы боитесь? Хорошо, поезжайте в своей карете, берите с собой столько лакеев, сколько хотите… Только подумайте: то, что мы делаем вдвоем, знаем мы одни; то, что увидит третье лицо, станет известно всему миру. В конце концов, мне это не важно, моя карета последует за вашей, и я буду рада сесть в вашу карету, чтоб ехать к королеве.

– К королеве?

– Вы уже забыли? Как! Такой для меня важный пункт, а вы уже упустили его из виду? Каким это было для вас пустяком, боже мой. Если б я знала, я спросила бы у вас вдвое больше.

– Я раздумал, герцогиня. Я не поеду с вами.

– Правда?.. Почему?

– Потому, что я безгранично доверяю вам.

– Вы мне льстите!.. Но как же я получу сто тысяч экю?

– Вот они.

Интендант нацарапал несколько слов на бумажке и передал ее герцогине.

– Деньги вам выплачены, – сказал он.

– Красивый жест, господин Кольбер, я вас вознагражу за него.

Говоря эти слова, она засмеялась. Смех госпожи де Шеврез был похож на мрачный шепот; всякий человек, чувствующий, как бьются в его сердце молодость, вера, любовь, жизнь, предпочел бы плач этому жалкому подобию смеха.

Герцогиня расстегнула корсаж и достала маленькую пачку бумаг, перевязанную огненной лентой. Крючки подались под давлением ее нервных рук. И грудь, поцарапанная трением и выдергиванием бумаг, предстала перед глазами интенданта, заинтересованного этими странными приготовлениями. Герцогиня вновь засмеялась.

– Вот, – сказала она, – подлинные письма кардинала Мазарини. Они у вас в руках. И, кроме того, герцогиня де Шеврез разделась перед вами, как если бы вы были… я не хочу называть имен, которые внушили бы вам гордость и ревность. Теперь, господин Кольбер, – продолжала она, быстро застегивая свое платье, – ваша карьера обеспечена; проводите меня к королеве.

– Нет, сударыня. Если вы снова навлечете немилость ее величества и если узнают во дворце, что это я ввел вас в покои королевы, то она не простит мне этого до конца своих дней. У меня во дворце есть преданные люди, они введут вас, не вовлекая меня в это дело.

– Как хотите. Мне важно видеть королеву.

– Как называются брюггские монахини, которые лечат больных?

– Бегинки4
Бегинки – женские светские религиозно-благотворительные союзы, существовавшие в XII–XVIII вв. в Нидерландах и Германии. Находились под подозрением у инквизиции.

– Вы будете бегинкой.

– Хорошо. Но мне придется перестать быть ею.

– Это ваше дело.

– Извините, но я не хочу, чтобы двери передо мной захлопнули.

– Это тоже ваше дело, сударыня. Я сейчас прикажу старшему камердинеру дежурного офицера ее величества впустить бегинку с лекарством для облегчения страданий королевы. Вы получите от меня пропуск, но сами позаботитесь о лекарстве и объяснениях. Если будет необходимо, я признаюсь, что ввел бегинку, но отрекусь от герцогини де Шеврез.

– Это не понадобится, будьте покойны.

– Вот пропуск.

II
Шкура медведя

Кольбер подал пропуск герцогине и тихонько отодвинул кресло, за которым она стояла.

Госпожа де Шеврез слегка кивнула и вышла.

Кольбер, узнав почерк Мазарини и пересчитав письма, позвонил своему секретарю и приказал ему пойти за советником парламента господином Ванелем. Секретарь ответил, что господин советник, верный своим привычкам, только что вошел, чтобы дать отчет интенданту о главнейших подробностях сегодняшней работы парламента.

Кольбер сел ближе к лампе, перечел письма покойного кардинала, несколько раз улыбнулся, убеждаясь в ценности бумаг, которые ему только что передала госпожа де Шеврез, и, устало подперев голову руками, глубоко задумался.

В это время в кабинет Кольбера вошел высокий толстый человек с костлявым лицом и крючковатым носом. Он вошел со скромной уверенностью, выдававшей гибкий и решительный характер: гибкий по отношению к хозяину, который может бросить подачку, и сильный по отношению к собакам, которые могли бы оспаривать у него эту желанную добычу.

Под мышкой у господина Ванеля была объемистая папка; он положил ее на бюро, за которым сидел задумавшись Кольбер.

– Здравствуйте, господин Ванель, – сказал Кольбер, отрываясь от своих размышлений.

– Здравствуйте, монсеньер, – непринужденно сказал Ванель.

– Надо говорить сударь , – тихо заметил Кольбер.

Монсеньером называют министров, – невозмутимо отвечал Ванель. – Вы – министр!

– Пока еще нет!

– Я называю вас монсеньером. Впрочем, вы ведь мой начальник, с меня этого достаточно. Если вы не хотите, чтобы я называл вас так при людях, позвольте мне называть вас так наедине.

Кольбер поднял голову, пытаясь прочесть на лице Ванеля, в какой степени было искренне это выражение преданности.

Но советник умел выдерживать тяжесть взгляда, даже если взгляд был министерский.

Кольбер вздохнул. Он ничего не прочел на лице Ванеля; Ванель мог быть честным. Кольбер подумал, что этот подчиненный в действительности имеет над ним власть, так как госпожа Ванель – его, Кольбера, любовница.

В то время, когда он думал о странной судьбе этого человека, Ванель холодно вынул из кармана надушенное письмо, запечатанное испанским воском, и протянул его интенданту.

– Что это, Ванель?

– Письмо от моей жены, монсеньер.

Кольбер закашлялся. Он взял письмо, распечатал его, прочел и спрятал себе в карман, в то время как Ванель невозмутимо листал книгу протоколов.

– Ванель, – сказал вдруг патрон своему подчиненному, – вы ведь умеете работать?

– Да, монсеньер.

– И вас не пугает работа по двенадцати часов в день?

– Я работаю пятнадцать часов в день.

– Невозможно! Парламентские обязанности вряд ли отнимают у вас больше трех часов.

– О, я еще веду счетные книги одного друга, с которым у меня общие дела, а в свободное время изучаю древнееврейский язык.

– Вас очень высоко ценят в парламенте, Ванель?

– Я думаю, что да, монсеньер.

– Не следовало бы засиживаться на месте советника.

– Что же сделать для этого?

– Купить должность.

– Какую-нибудь… более значительную. Маленькие претензии труднее выполняются, не так ли?

– Маленькие кошельки, монсеньер, труднее наполняются.

– Ну а какая должность вас прельщает?

– Мне трудно сказать, какая была бы мне по карману.

– Есть одна должность. Но надо быть королем, чтобы купить ее без труда, а королю, пожалуй, не придет в голову покупать должность генерального прокурора.

Услышав эти слова, Ванель поднял на Кольбера свой смиренный и в то же время бесцветный взгляд.

– О какой должности генерального прокурора в парламенте вы мне говорите, монсеньер? – спросил Ванель. – Я знаю только должность господина Фуке.

– О ней я и говорю, мой дорогой советник.

– У вас недурной вкус, монсеньер, но прежде чем покупать товар, надо, чтоб он продавался.

– Я думаю, господин Ванель, что скоро эта должность будет продаваться…

– Продаваться! Должность прокурора господина Фуке?

– Об этом говорят.

– Должность, которая делает его неуязвимым, будет продаваться? О-о!

И Ванель захохотал.

– Может быть, вы боитесь этой должности? – спросил серьезно Кольбер.

© ООО ТД «Издательство Мир книги», оформление, 2008

© ООО «РИЦ Литература», комментарии, 2008

I
Чего не предвидели ни наяда, ни дриада

Де Сент-Эньян остановился на площадке лестницы, которая вела на антресоли к фрейлинам и во второй этаж к принцессе. Там он велел проходившему лакею позвать Маликорна, который еще был у принца.

Через десять минут пришел Маликорн и стал внимательно всматриваться в темноту.

Король отступил в дальний угол площадки, а де Сент-Эньян вышел навстречу Маликорну.

Выслушав его просьбу, Маликорн растерялся.

– Ого, – сказал он, – вы хотите, чтобы я провел вас в комнаты фрейлин?

– Вы понимаете, что я не могу исполнить подобную просьбу, не зная цели вашего визита.

– К несчастью, дорогой Маликорн, я лишен возможности дать вам какое-либо объяснение; вы должны довериться мне как другу, оказавшему вам услугу вчера, который просит, чтобы вы оказали ему услугу сегодня.

– Но ведь я, сударь, сказал вам, в чем больше всего сам нуждался: я просто не хотел спать под открытым небом. Каждый честный человек может признаться в этом, вы же ничего не сообщаете мне.

– Поверьте, дорогой Маликорн, – настаивал де Сент-Эньян, – я объяснил бы вам все, если бы мне было дозволено.

– В таком случае, сударь, я никак не могу позволить вам пройти к мадемуазель де Монтале.

– Почему?

– Вам это известно лучше, чем любому другому, потому что вы застали меня на заборе, когда я открывал свое сердце мадемуазель де Монтале. Согласитесь, что моя любезность простиралась бы слишком далеко, если бы, ухаживая за ней, я сам открыл бы дверь в ее комнату.

– Но разве я вам сказал, что я прошу ключ от ее комнаты?

– Тогда от чьей же?

– Она, кажется, живет не одна?

– Нет, не одна.

– Вместе с мадемуазель де Лавальер?

– Да, но у вас не может быть дела к мадемуазель де Лавальер, так же как и к мадемуазель де Монтале. Есть только два человека, которым я вручил бы этот ключ: господину де Бражелону, если бы он попросил меня дать его, и королю, если бы он приказал мне.

– В таком случае дайте мне этот ключ, сударь, я вам приказываю, – произнес король, выступая из темноты и распахивая плащ. – Мадемуазель де Монтале спустится к вам, а мы поднимемся к мадемуазель де Лавальер; у нас дело только к ней.

– Король! – испуганно пробормотал Маликорн, падая к ногам Людовика.

– Да, король, – отвечал с улыбкой Людовик, – который вам так же благодарен за ваше сопротивление, как и за вашу капитуляцию. Вставайте, сударь, и окажите нам услугу, которую мы просим от вас.

– Слушаю, государь, – сказал Маликорн, поднимаясь с колен.

– Попросите мадемуазель де Монтале спуститься, – приказал король, – и ни слова о моем визите.

Маликорн поклонился в знак повиновения и поспешил вверх по лестнице.

Однако король внезапно изменил решение и двинулся за ним так поспешно, что хотя Маликорн поднялся уже до половины лестницы, Людовик одновременно с ним подошел к комнате фрейлин.

Он увидел через полураскрытую дверь Лавальер, сидевшую в кресле, а в другом углу комнаты Монтале, причесывающуюся перед зеркалом и вступившую в переговоры с Маликорном.

Король распахнул дверь и стремительно вошел. Монтале вскрикнула и, узнав короля, убежала. Видя это, Лавальер было выпрямилась в кресле, но тотчас же снова упала на подушки.

Король медленно подошел к ней.

– Вы хотели аудиенции, мадемуазель, – холодно начал он ей, – я готов выслушать вас. Говорите.

Де Сент-Эньян, верный своей роли глухого, слепого и немого, затаился в углу подле двери на табурете, который точно нарочно был поставлен для него. Спрятавшись за портьеру, он исполнял роль верного сторожевого пса, охраняющего своего хозяина, но не беспокоящего его.

Пришедшая в ужас при виде раздраженного короля, Лавальер все же нашла силы встать и умоляюще взглянула на Людовика.

– Государь, – пробормотала она, – простите меня.

– За что же вас прощать, сударыня? – спросил Людовик XIV.

– Государь, я очень провинилась, больше того, я совершила преступление.

– Государь, я оскорбила ваше величество.

– Ничуть, – отвечал Людовик XIV.

– Государь, умоляю вас, не говорите со мной так сурово. Я чувствую, что я оскорбила вас. Но я объясню вам, что это было сделано мной неумышленно.

– Однако чем же, сударыня, – сказал король, – вы оскорбили меня? Я пока не могу понять. Шуткой юной девушки, шуткой совершенно наивной? Вы посмеялись над легковерным молодым человеком. Это вполне естественно; каждая женщина на вашем месте подшутила бы точно так же.

– О, ваше величество, вы уничтожаете меня этими словами.

– Почему же?

– Потому, что, если бы шутка исходила от меня, она не была бы невинной.

– Это все, что вы хотели сказать мне, прося у меня аудиенции?

И король сделал движение, как бы собираясь уйти.

Тогда Лавальер, шагнув к королю, отрывистым, прерывающимся голосом воскликнула:

– Ваше величество слышали все?

– Что все?

– Все, что было сказано мной под королевским дубом?

– Я не пропустил ни одного слова, мадемуазель.

– И, слушая меня, ваше величество могли подумать, что я злоупотребила вашим легковерием?

– Да, легковерием, это вы правильно сказали.

– Разве ваше величество не знает, что бедные девушки иногда бывают вынуждены повиноваться чужой воле?

– Простите, я не могу понять, каким образом та воля, которая, по всей вероятности, проявилась так свободно под королевским дубом, могла до такой степени подчиниться чужой воле.

– О, но угроза, государь?

– Угроза?.. Кто вам угрожал? Кто смел вам грозить?..

– Те, кто имеет на это право, государь.

– Я не признаю ни за кем права в моем королевстве угрожать.

– Простите меня, государь, даже около вашего величества есть люди, достаточно высокопоставленные, которые считают возможным погубить девушку без будущего, без состояния, не имеющую ничего, кроме доброго имени.

– Как же они могут погубить ее?

– Погубить ее репутацию, с позором изгнав ее.

– Мадемуазель, – проговорил король с глубокой горечью, – я не люблю людей, которые, оправдываясь, возводят на других напраслину.

– Государь!

– Да, мне тяжело слышать, что вместо открытого признания вы плетете передо мной сеть упреков и обвинений.

– Которым вы не придаете никакого значения?.. – воскликнула Луиза.

Король промолчал.

– Скажите же! – с горячностью повторила Лавальер.

– Мне грустно признаться в этом, – сказал король с холодным поклоном.

Девушка всплеснула руками.

– Значит, вы мне не верите? – спросила она.

Король ничего не ответил.

– Значит, вы предполагаете, что я, я… что это я задумала этот смешной, бесчестный заговор, чтобы так безрассудно посмеяться над вашим величеством?

– Боже мой, это совсем не смешно и не бесчестно, – возразил король, – это даже не заговор, просто довольно забавная шутка, и больше ничего.

– О! – в отчаянии прошептала Лавальер. – Король мне не верит! Король не хочет мне верить!

– Да, не хочу.

– Боже! Боже!

– Послушайте, что может быть естественнее? Представлю себя на вашем месте. Вот король идет за мной следом, подслушивает меня, подстерегает; король, может быть, хочет позабавиться надо мной; ну что же, а мы позабавимся над ним. И так как у короля есть сердце, уколем его в сердце.

Лавальер закрыла лицо руками, заглушая рыдания.

Людовик безжалостно продолжал говорить, вымещая на бедной жертве все, что он вытерпел сам:

– Придумаем же басню, скажем, что я люблю его, что я остановила на нем свой выбор. Король так наивен и так самонадеян, что поверит мне; тогда мы повсюду разболтаем об этой наивности короля и посмеемся над ним.

– О, – вскричала Лавальер, – думать так… это ужасно!

– Это еще не все, – продолжал король. – Если этот надменный король примет шутку всерьез, если он неосторожно выразит при других что-либо похожее на радость, вот тогда-то мы унизим его перед всем двором; то-то будет приятно рассказать об этом возлюбленному! Похождение государя, одураченного лукавой девушкой, – чем не приданое для будущего мужа!

– Государь, – воскликнула в полном отчаянии Лавальер, – ни слова больше, умоляю вас! Разве вы не видите, что вы убиваете меня!

– О, это, возможно, была тонкая шутка, – прошептал король, уже начавший немного смягчаться.

Лавальер внезапно рухнула на колени, сильно ударившись о паркет.

– Государь, – молила она, ломая руки, – я предпочитаю позор предательству!

– Что вы делаете? – спросил король, но не шевельнул пальцем, чтобы поднять девушку.

– Государь, когда я пожертвую ради вас своей честью и своей жизнью, вы, может быть, поверите моей искренности. Рассказ, который вы слышали у принцессы, – ложь; а то, что я сказала под дубом…

– Только это и было правдой.

– Сударыня! – воскликнул король.

– Государь! – продолжала Лавальер, увлекаемая своим неистово пылким чувством. – Государь, если бы даже мне пришлось умереть от стыда на этом месте, я твердила бы до потери голоса: я повторяла бы, что люблю вас… я действительно люблю вас!

– Я вас люблю, государь, с того дня, как я вас увидела, с той минуты, как там, в Блуа, где я томилась, ваш царственный взгляд, лучезарный и животворящий, упал на меня. Я вас люблю, государь! Я знаю: бедная девушка, любящая своего короля и признающаяся ему в этом, совершает оскорбление величества. Накажите меня за эту дерзость, презирайте за безрассудство, но никогда не говорите, никогда не думайте, что я посмеялась над вами, что я предала вас! Во мне течет кровь, верная королям, государь; и я люблю… люблю моего короля!.. Ах, я умираю!

И, лишившись сил, задыхаясь, она упала как подкошенная, подобно цветку, срезанному серпом жнеца, о котором рассказал Вергилий.

После этих слов, после этой горячей мольбы у короля не осталось ни досады, ни сомнений; все его сердце открылось навстречу жгучему дыханию этой любви, высказанной с таким благородством и таким мужеством.

Услышав это страстное признание, Людовик бессильно закрыл лицо руками. Но когда пальцы Лавальер ухватились за его руки и горячее пожатие влюбленной девушки согрело их, он сам воспламенился и, заключив Лавальер в объятия, поднял ее и прижал к сердцу.

Голова ее безжизненно приникла к его плечу.

Испуганный король подозвал де Сент-Эньяна.

Де Сент-Эньян, неподвижно сидевший в своем углу, подбежал, делая вид, что вытирает слезы. Он помог Людовику усадить девушку в кресло, попытался помочь ей, обрызгал «водой венгерской королевы», повторяя при этом:

– Сударыня! Послушайте, сударыня! Успокойтесь! Король вам верит, король вас прощает. Да очнитесь же! Вы можете очень сильно разволновать короля, сударыня; его величество чувствительны, у его величества ведь тоже есть сердце. Ах, черт возьми! Сударыня, извольте обратить ваше внимание, король очень побледнел!

Но Лавальер не приходила в сознание.

– Сударыня, сударыня! – продолжал де Сент-Эньян. – Да очнитесь же наконец, прошу вас, умоляю! Подумайте: если королю сделается дурно, мне придется звать врача. Ах, какое несчастье, боже мой! Дорогая, да очнитесь же! Сделайте усилие, живее, живее!

Трудно было говорить более красноречиво и более убедительно, чем де Сент-Эньян, но нечто более сильное, чем это красноречие, привело Лавальер в чувство.

Король опустился перед ней на колени и стал покрывать ее руки жгучими поцелуями. Она наконец пришла в себя, открыла глаза, в которых едва теплилась жизнь, и прошептала:

– О, государь, значит, ваше величество прощаете меня?

Король не отвечал… Он был слишком взволнован.

Де Сент-Эньян счел своим долгом снова отойти. Он увидел, что в глазах его величества зажглось пламя.

Лавальер встала.

– А теперь, государь, – мужественно произнесла она, – теперь, когда я оправдалась, по крайней мере в глазах вашего величества, разрешите мне удалиться в монастырь. Там я буду благословлять моего короля всю жизнь и умру, прославляя Бога, который даровал мне один день счастья.

– Нет, нет, – отвечал король, – вы будете жить здесь, благословляя Бога и любя Людовика, который устроит вам жизнь, полную блаженства, который вас любит и клянется вам в этом!

– О государь, государь!..

Чтобы рассеять сомнения Лавальер, король стал целовать ее с таким жаром, что де Сент-Эньян поспешил скрыться за портьерой.

Эти поцелуи, которые она сначала не имела силы отвергнуть, воспламенили молодую девушку.

– О государь! – воскликнула она. – Не заставляйте меня раскаяться в моей откровенности, ибо это доказало бы мне, что ваше величество все еще презираете меня.

– Сударыня, – сказал король, почтительно отступив от нее, – никого в мире я не люблю и не уважаю так, как вас. И отныне никто при моем дворе, клянусь вам, не будет окружен таким почетом, как вы. Прошу вас простить мой порыв, сударыня, рожденный избытком любви, но я еще лучше докажу вам ее силу, оказывая вам все уважение, какого вы можете пожелать.

Затем, поклонившись ей, спросил:

– Сударыня, вы разрешите запечатлеть поцелуй на вашей руке?

И он почтительно коснулся губами дрожащей руки молодой девушки.

– Отныне, – продолжил Людовик, выпрямляясь и лаская Лавальер взглядом, – отныне вы под моим покровительством. Никогда не говорите никому о зле, которое я вам причинил, и простите других за то, что они сделали вам. Теперь вы будете стоять настолько выше их, что они не только не внушат вам ни тени страха, но будут возбуждать у вас даже жалость.

И, сделав почтительный поклон, точно перед выходом из храма, король подозвал де Сент-Эньяна.

– Граф, – сказал он, – надеюсь, что мадемуазель согласится удостоить вас некоторой долей своей благосклонности взамен той дружбы, которую я навеки дарю ей.

Де Сент-Эньян преклонил колено перед Лавальер.

– Как я буду счастлив, – прошептал он, – если мадемуазель удостоит меня этой чести!

– Я пошлю вам вашу подругу, – произнес король. – Прощайте, мадемуазель, или, лучше, – до свидания!

И король весело удалился, увлекая за собой де Сент-Эньяна.

Принцесса не предвидела такой развязки. Ни наяда, ни дриада ничего не могли рассказать ей об этом.

II
Новый генерал ордена иезуитов

В то время как Лавальер и король соединяли в первом признании печали прошлого, счастье текущей минуты и надежды на будущее, Фуке, вернувшись домой, то есть в апартаменты, отведенные ему в замке, разговаривал с Арамисом обо всем том, чем король в данную минуту пренебрегал.

– Скажите мне, – начал Фуке, усадив своего гостя в кресло и сам усевшись рядом, – скажите мне, господин д’Эрбле, как идут дела в Бель-Иле, есть у вас оттуда какие-нибудь известия?

– Господин суперинтендант, – отвечал Арамис, – там все идет согласно нашим желаниям; все расходы оплачены, ни один из наших планов не обнаружен.

– А гарнизон, который король собирался поставить там?

– Сегодня утром я узнал, что он прибыл туда уже две недели назад.

– А как его там приняли?

– Прекрасно.

– А куда перевели прежний гарнизон?

– Он высадился в Сарзо, и оттуда его немедленно отправили в Кемпер.

– А новый гарнизон?

– Он уже наш.

– Вы уверены в том, что говорите, епископ?

– Уверен. И вы сейчас узнаете, как все это произошло.

– Но ведь из всех гарнизонных стоянок Бель-Иль самая худшая?

– Знаю – и действую сообразно с этим. Там ведь теснота, отрезанность от мира, нет женщин, нет игорных домов. А в наше время, – прибавил Арамис со свойственной только ему одному улыбкой, – очень грустно видеть, до чего молодые люди жаждут развлечений и, следовательно, до чего им начинают нравиться те, кто дает им возможность повеселиться.

– А если они будут развлекаться в Бель-Иле?

– Если они будут развлекаться благодаря королю, они отдадут сердце королю; если же они будут скучать из-за короля, а развлекаться по милости господина Фуке, они полюбят господина Фуке.

– А вы предупредили моего интенданта, чтобы немедленно по их прибытии…

– Нет: мы дали им поскучать с недельку, пока они не взвыли, говоря, что прежние офицеры имели больше развлечений, чем они. Тогда им было сказано, что прежние офицеры умели завязать дружбу с господином Фуке и что господин Фуке, видя в них своих друзей, приложил все старания, чтобы они не скучали в его владениях. Они задумались. Но интендант тотчас же прибавил, что хотя ему и неизвестно распоряжение господина Фуке, он все же достаточно знает своего господина и с уверенностью может сказать, что каждый дворянин, состоящий на службе короля, интересует его. И хотя новоприбывшие пока неизвестны ему, он готов сделать для них то же, что делал и для других.

– Чудесно! И, надеюсь, обещания были выполнены? Ведь вы знаете, я не хочу, чтобы от моего имени давались пустые обещания.

– После этого в распоряжение офицеров были предоставлены два судна и лошади; им были вручены ключи от главного здания; теперь они устраивают там охоту и катаются с бель-ильскими дамами, по крайней мере, с теми из них, которые не боятся морской болезни.

– Ну а солдаты?

– Все относительно, вы понимаете. Солдатам дают вино, превосходную пищу и большое жалованье. Значит, мы можем положиться на этот гарнизон.

– Хорошо.

– Отсюда следует, что если каждые два месяца у нас будут менять гарнизон, то за два года вся армия перебывает в Бель-Иле. Тогда за нас будет не один полк, а пятьдесят тысяч человек.

– Я хорошо знал, – сказал Фуке, – что никто, кроме вас, господин д’Эрбле, не может быть таким драгоценным, таким незаменимым другом, но при всем этом, – прибавил он, рассмеявшись, – мы забываем нашего друга дю Валлона. Что с ним? В течение трех дней, которые я провел в Сен-Манде, признаюсь, я забыл обо всем на свете.

– Но я не забыл, – отвечал Арамис. – Портос в Сен-Манде; его там ублажают как нельзя лучше, кормят изысканно, подают тонкие вина; он гуляет в маленьком парке, открытом только для вас одного; он им пользуется. Он упражняет свои мышцы, сгибая молодые вязы или ломая старые дубы, как Милон Кротонский , а так как в парке нет львов, то мы, вероятно, застанем его невредимым. Наш Портос – храбрец!

– Да, но он в конце концов соскучится, начнет расспрашивать.

– Он ни с кем не видится.

– Но ведь он же чего-нибудь ждет, на что-нибудь надеется?

– Я внушил ему одну надежду, и он живет ею.

– Какую же?

– Быть представленным королю.

– Ого! В качестве кого?

– В качестве инженера Бель-Иля, черт возьми!

– Значит, нужно, чтобы он поскорее вернулся в Бель-Иль?

– Обязательно; я даже думаю отослать его туда как можно скорее. Портос – представительная личность; только д’Артаньян, Атос и я знаем его слабости. Портос никому не доверяется, он исполнен достоинства; на офицеров он произведет впечатление паладина времен крестовых походов. Он напоит весь главный штаб, не пьянея сам, и станет предметом общего удивления и симпатии, затем, если бы вам понадобилось какое-нибудь приказание, Портос – воплощенный приказ: всякий вынужден будет исполнить то, что он пожелает.

– Так отошлите его.

– Это как раз то, чего я хочу, но только отправлю его через несколько дней, ибо мне нужно сказать вам одну вещь.

– Я не доверяю д’Артаньяну. Как вы могли заметить, его нет в Фонтенбло, а д’Артаньян никогда не уезжает попусту. Поэтому теперь, покончив со своими делами, я постараюсь узнать, что за дела у д’Артаньяна.

– Вы все уладили?

– Вы счастливец, хотелось бы и мне сказать то же.

– Надеюсь, что вас ничто не тревожит?

– В таком случае, – произнес Арамис со свойственной ему последовательностью в мыслях, – в таком случае мы можем подумать о том, что я говорил вам вчера по поводу малютки.

– По поводу де Лавальер.

– Ах, правда!

– Вам не противно поухаживать за этой девушкой?

– Этому мешает только одно.

– Мое сердце занято другой, и я ровно ничего не чувствую к этой девушке.

– Ужасно, если занято сердце в то время, когда так нужна голова.

– Вы правы. Но вы видите, что по первому же вашему слову я все бросил. Однако вернемся к малютке. Какую пользу вы видите в том, чтобы я занялся ею?

– Видите ли, говорят, что король заинтересовался ею.

– А вы считаете, это неправда? Ведь вы все знаете.

– Я знаю, что король внезапно изменился; еще третьего дня он пылал страстью к принцессе, и несколько дней тому назад принц жаловался на это королеве-матери, происходили супружеские недоразумения и слышалось материнское брюзжание.

– Откуда вам все это известно?

– Доподлинно известно!

– Что же из этого следует?

– А то, что после этих недоразумений, этого брюзжания король вдруг перестал разговаривать с ее высочеством.

– Конечно.

– Так вот, мадемуазель де Лавальер служит прикрытием принцессы. Воспользуйтесь этой ситуацией. Раненое самолюбие облегчит победу; тайны короля и принцессы будут в руках малютки. А вы знаете, что умный человек делает с тайнами?

– Но как подступиться к ней?

– И это спрашиваете у меня вы? – удивился Арамис.

– Спрашиваю, потому что у меня нет времени заниматься ею.

– Она бедна, скромна, вы создадите ей положение: покорит ли она себе короля как фаворитка или же просто приблизится к нему как поверенная его тайн, в ней вы приобретете верного человека.

– Хорошо, – сказал Фуке. – Что же мне предпринять в отношении этой малютки?

– А что вы предпринимали, когда хотели понравиться женщине, господин суперинтендант?

– Писал ей. Объяснялся в любви. Предлагал ей свои услуги и подписывался: Фуке.

– И ни одна не оказала сопротивления?

– Только одна, – отвечал Фуке. – Но четыре дня тому назад и она сдалась, как все остальные.

– Не будете ли вы добры написать несколько слов? – улыбнулся Арамис, подавая Фуке перо.

Фуке взял его.

– Диктуйте, – попросил он. – Моя голова до того занята другими делами, что я не в состоянии сочинить двух строчек.

– Идет, – согласился Арамис, – пишите.

И он продиктовал:

«Сударыня, я видел вас, и вы не удивитесь, что я считаю вас красавицей. Но из-за отсутствия положения, достойного вас, вы только прозябаете при дворе.

Если вы хотя бы немного честолюбивы, то любовь порядочного человека послужит опорой для вашего ума и ваших прелестей.

Приношу мою любовь к вашим ногам; но так как даже самая благоговейная и окруженная тайнами любовь может скомпрометировать предмет своего культа, то такой достойной особе не подобает подвергать опасности свою репутацию, не получив взамен гарантий, обеспечивающих ее будущее.

Если вы соблаговолите ответить на мою любовь, то она сумеет доказать вам свою признательность, сделав вас навсегда свободной и независимой».

Написав это письмо, Фуке взглянул на Арамиса.

– Подпишите.

– Нужно ли это?

– Ваша подпись на письме стоит миллиона. Вы забываете это, дорогой суперинтендант.

Фуке подписался.

– С кем вы пошлете письмо? – спросил Арамис.

– Со своим лакеем.

– Вы ему полностью доверяете?

– Это испытанный человек. Впрочем, мы ведем игру без риска.

– Почему?

– Если правда то, что вы говорите об услугах этой малютки королю и принцессе, то король даст ей денег, сколько она пожелает.

– Так, значит, у короля есть деньги? – удивился Арамис.

– Вероятно, да, потому что у меня он их не просит.

– Попросит, будьте спокойны!

– Больше того: я думал, что он заговорит со мной о празднике в Во.

– И что же?

– Он даже не заикнулся.

– Еще заговорит.

– Вы считаете короля очень жестоким, дорогой д’Эрбле.

– Не его.

– Он молод, следовательно, добр.

– Он молод, следовательно, слаб и подвержен страстям. И господин Кольбер держит в своих грязных лапах его слабости и его страсти.

– Я вижу, что вы боитесь его.

– Я не отрицаю.

– В таком случае я пропал.

– Почему же?

– Я пользовался влиянием у короля только благодаря деньгам.

– Ну и что?

– Я разорен.

– Как нет? Разве вы знаете мои дела лучше меня?

– Может быть.

– А что, если он потребует от меня этот праздник?

– Вы дадите его.

– А деньги?

– Разве их у вас когда-нибудь не хватало?

– О, если бы вы знали, какой ценой я раздобыл деньги в последний раз!

– Следующая сумма не будет стоить вам труда.

– Кто же мне ее даст?

– Вы дадите мне шесть миллионов?.. Что вы говорите?.. Шесть миллионов?!

– Если понадобится, то и десять.

– Право, дорогой д’Эрбле, – сказал Фуке, – ваша самоуверенность пугает меня больше, чем гнев короля.

– Пустое!

– Кто же вы такой?

– Кажется, вы меня знаете.

– Я ошибаюсь в вас; чего же вы хотите?

– Я хочу видеть на троне Франции короля, который был бы предан господину Фуке, и хочу, чтобы господин Фуке был предан мне.

– О! – воскликнул Фуке, пожимая руку Арамиса. – Что касается моей преданности, то я весь ваш, но, дорогой д’Эрбле, вы заблуждаетесь.

– Король никогда не будет мне предан.

– Мне кажется, я не говорил, что король должен быть вам предан.

– Но вы только что сами это сказали.

– Я не говорил – этот король, я сказал – король вообще.

– Разве это не одно и то же?

– Нет, это совершенно разные вещи.

– Не понимаю.

– Сейчас поймете. Предположите, что король у нас не Людовик Четырнадцатый.

– Не Людовик Четырнадцатый?

– Нет, а человек, всецело зависящий от вас.

– Это немыслимо.

– Даже обязанный вам троном.

– Вы с ума сошли! Только Людовик Четырнадцатый может сидеть на французском престоле. Я не вижу никого, кто мог бы заменить его.

– А я вижу.

– Разве что принц, брат короля, – сказал Фуке, с беспокойством поглядывая на Арамиса. – Но принц…

– Нет, не принц.

– Как же вы хотите, чтобы принц не королевской крови… как вы хотите, чтобы принц, не имеющий никакого права…

– Мой король, или, вернее, ваш король, будет обладать всеми необходимыми качествами, поверьте мне.

– Берегитесь, господин д’Эрбле, берегитесь, вы повергаете меня в трепет, у меня голова идет кругом.

Арамис улыбнулся:

– Какой, однако, пустяк повергает вас в трепет.

– Повторяю, вы меня пугаете.

Арамис снова улыбнулся.

– Вы смеетесь? – спросил Фуке.

– Придет время, когда вы тоже посмеетесь. Пока же я буду смеяться один.

– Объяснитесь.

– Когда придет время, я объясню вам все, будьте спокойны. Вы не апостол Петр, а я не Христос, однако я скажу вам: «Маловерный, зачем ты усомнился?»

– Ах, боже мой, я сомневаюсь… я сомневаюсь, потому что ничего не вижу.

– Значит, вы слепы. В таком случае я обращусь к вам не как к апостолу Петру, а как к апостолу Павлу: «Наступит день, когда глаза твои откроются».

– О, как я хотел бы верить! – вздохнул Фуке.

– Вы не верите? А ведь я десять раз провел вас над бездной, в которую вы один низверглись бы; ведь из генерального прокурора вы сделались интендантом, из интенданта первым министром, из первого министра дворцовым мэром. Нет, нет, – прибавил Арамис со своей неизменной улыбкой, – нет, вы не можете видеть и, значит, не можете верить. – С этими словами Арамис встал, собираясь уходить.

– Одно только слово, – остановил его Фуке. – Вы никогда еще не говорили со мной так, не выказывали такой уверенности, или, точнее сказать, такой дерзости.

– Для того чтобы говорить громко, нужно иметь свободу голоса.

– И она у вас есть?

– С каких же пор?

– Со вчерашнего дня.

– О, господин д’Эрбле, берегитесь, вы слишком самонадеянны!

– Как же не быть самонадеянным, имея в руках власть?

– Так у вас есть власть?

– Я уже предлагал вам десять миллионов и снова предлагаю их.

Взволнованный Фуке тоже встал.

– Ничего не понимаю! Вы сказали, что собираетесь свергать королей и возводить на трон других. Я, должно быть, с ума сошел, или мне все это послышалось.

– Нет, вы не сошли с ума, я действительно говорил все это.

– Как же вы могли сказать подобные вещи?

– Можно с полным правом говорить о низвержении тронов и о возведении на них новых королей, когда стоишь выше королей и тронов… земных.

– Так вы всемогущи? – воскликнул Фуке.

– Я сказал вам это и снова повторяю, – отвечал Арамис дрожащим голосом; глаза его блестели.

Фуке бессильно опустился в кресло и сжал голову руками. Арамис несколько мгновений смотрел на него, словно ангел человеческих судеб, взирающий на простого смертного.

– Прощайте, – произнес он наконец, – отошлите письмо де Лавальер и спите спокойно. Завтра увидимся, не так ли?

– Да, завтра, – отвечал Фуке, тряхнув головой, точно человек, приходящий в себя, – но где же мы увидимся?

– Во время прогулки короля, если вам угодно.

– Отлично.

И они расстались.

Милон Кротонский – знаменитый греческий борец, шесть раз побеждавший на Олимпийских играх в период 532–516 гг. до н. э. Согласно легенде, ослабевшему под старость атлету при попытке расщепить дерево зажало руки, и он был съеден львами.

ВИКОНТ ДЕ БРАЖЕЛОН ИЛИ ДЕСЯТЬ ЛЕТ СПУСТЯ

СМЕРТЬ Д"АРТАНЬЯНА

ВИКОНТ ДЕ БРАЖЕЛОН ИЛИ ДЕСЯТЬ ЛЕТ СПУСТЯ

Александр ДЮМА

ТОМ I

ЧАСТЬ I

Глава 1

ПИСЬМО

В середине мая 1660 года, в девять часов утра, когда солнце, начавшее уже припекать, высушило росу на левкоях Блуаского замка, небольшая кавалькада, состоявшая из трех дворян и двух пажей, проехала по городскому мосту, не произведя большого впечатления на гуляющих по набережной. Они лишь прикоснулись к шляпам со следующими словами:

Его высочество возвращается с охоты.

И только.

Пока лошади брали крутой подъем от реки к замку, несколько сидельцев подошли к последней лошади, к седлу которой были привешены за клюв разные птицы.

С истинно деревенской откровенностью любопытные выразили пренебрежение к такой скудной добыче и, потолковав между собою о невыгодах охоты влет, вернулись к своим делам.

Только один из любопытных - рослый, краснощекий веселый малый - спросил, почему его высочество, имея Возможность хорошо проводить время благодаря своим огромным доходам, довольствуется столь жалким развлечением.

Ему отвечали:

Разве ты не знаешь, «что для его высочества главное развлечение скука?

Весельчак пожал плечами с жестом, который ясно говорил: «В таком случае я предпочитаю быть лавочником, а не принцем».

И каждый вернулся к своей работе.

Между тем его высочество продолжал свой путь с таким задумчивым и в то же время величественным видом, что, верно, ему изумились бы зрители, если бы таковые были; но жители Блуа не могли простить герцогу того, что он выбрал их веселый город, чтобы скучать там без помехи. Завидев скучающего принца, они обыкновенно отворачивались, зевая, или отходили от окон в глубину комнат, точно избегая усыпительного влияния этого вытянутого, бледного лица, сонных глаз и вялой походки. Таким образом, достойный принц мог быть почти уверен, что никого не увидит на улицах, если вздумает прогуляться.

Конечно, со стороны жителей Блуа это являлось преступной непочтительностью: его высочество был первым вельможей Франции после короля, а может быть и включая короля. Действительно, если Людовик XIV, тогда царствовавший, имел счастье родиться сыном Людовика XIII, то его высочество имел честь родиться сыном Генриха IV. Следовательно, жители Блуа должны были гордиться предпочтением, которое герцог Гастон Орлеанский оказал их городу, поселившись со своим двором в старинном Блуаском замке.

Но такова была судьба этого высокородного принца: он никогда не возбуждал внимания и удивления толпы. С течением времени он привык к этому.

Может быть, именно этим объясняется его равнодушный и скучающий вид.

Прежде он был очень занят. Казнь доброй дюжины его лучших друзей причинила ему немало хлопот. Но со времени прихода к власти кардинала Мазарини казни прекратились, его высочество остался без всякого занятия, и это отражалось на его настроении.

Жизнь бедного принца протекала очень скучно. По утрам он охотился на берегах Беврона или в роще Шеверни, потом переправлялся через Луару и завтракал в Шамборе, с аппетитом или без аппетита; и до следующей охоты жители Блуа ничего не слышали о своем владыке и господине.

Вот как принц скучал extra muros 1 ; что же касается его скуки в стенах города, то мы дадим о ней понятие читателю, если он потрудится последовать вместе снами за кавалькадой к величественному входу в Блуаский замок.

Его высочество ехал верхом на маленькой рыжей лошади, в большом седле красного фландрского бархата со стременами в форме испанского сапога.

Пунцовый бархатный камзол принца, под плащом такого же цвета, сличался с седлом, и благодаря этому красному цвету принц выделялся среди своих спутников, из которых один был в лиловом, другой в зеленом платье. Человек в лиловом, шталмейстер, ехал по левую руку, обер-егермейстер в зеленом - по правую.

Один из пажей держал на шесте с перекладиной двух соколов. У другого в руке был охотничий рог; шагах в двадцати от замка он лениво затрубил.

Все окружающие ленивого принца делали свое дело тоже лениво. Послышав сигнал, восемь часовых, гулявших на солнце в квадратном дворе, схватили алебарды, и его высочество торжественно вступил в замок.

Когда герцог въехал во двор, мальчишки, которые мчались за кавалькадой, указывая друг другу на убитых птиц, разбежались, отпуская замечания по поводу виденного. Улица, площадь и двор опустели.

В середине мая 1660 года, в девять часов утра, когда солнце, начавшее уже припекать, высушило росу на левкоях Блуаского замка, небольшая кавалькада, состоявшая из трех дворян и двух пажей, проехала по городскому мосту, не произведя большого впечатления на гуляющих по набережной. Они лишь прикоснулись к шляпам со следующими словами:

– Его высочество возвращается с охоты.

И только.

Пока лошади брали крутой подъем от реки к замку, несколько сидельцев подошли к последней лошади, к седлу которой были привешены за клюв разные птицы.

С истинно деревенской откровенностью любопытные выразили пренебрежение к такой скудной добыче и, потолковав между собою о невыгодах охоты влет, вернулись к своим делам.

Только один из любопытных – рослый, краснощекий веселый малый – спросил, почему его высочество, имея возможность хорошо проводить время благодаря своим огромным доходам, довольствуется столь жалким развлечением.

Ему отвечали:

– Разве ты не знаешь, что для его высочества главное развлечение – скука?

Весельчак пожал плечами с жестом, который ясно говорил: «В таком случае я предпочитаю быть лавочником, а не принцем».

И каждый вернулся к своей работе.

Между тем его высочество продолжал свой путь с таким задумчивым и в то же время величественным видом, что, верно, ему изумились бы зрители, если бы таковые были; но жители Блуа не могли простить герцогу того, что он выбрал их веселый город, чтобы скучать там без помехи. Завидев скучающего принца, они обыкновенно отворачивались, зевая, или отходили от окон в глубину комнат, точно избегая усыпительного влияния этого вытянутого, бледного лица, сонных глаз и вялой походки. Таким образом, достойный принц мог быть почти уверен, что никого не увидит на улицах, если вздумает прогуляться.

Конечно, со стороны жителей Блуа это являлось преступной непочтительностью: его высочество был первым вельможей Франции после короля, а может быть, и включая короля. Действительно, если Людовик XIV, тогда царствовавший, имел счастье родиться сыном Людовика XIII, то его высочество имел честь родиться сыном Генриха IV. Следовательно, жители Блуа должны были гордиться предпочтением, которое герцог Гастон Орлеанский оказал их городу, поселившись со своим двором в старинном Блуаском замке.

Но такова была судьба этого высокородного принца: он никогда не возбуждал внимания и удивления толпы. С течением времени он привык к этому. Может быть, именно этим объясняется его равнодушный и скучающий вид. Прежде он был очень занят. Казнь доброй дюжины его лучших друзей причинила ему немало хлопот. Но со времени прихода к власти кардинала Мазарини казни прекратились, его высочество остался без всякого занятия, и это отражалось на его настроении.

Жизнь бедного принца протекала очень скучно. По утрам он охотился на берегах Беврона или в роще Шеверни, потом переправлялся через Луару и завтракал в Шамборе, с аппетитом или без аппетита; и до следующей охоты жители Блуа ничего не слышали о своем владыке и господине.

Вот как принц скучал extra muros; что же касается его скуки в стенах города, то мы дадим о ней понятие читателю, если он потрудится последовать вместе с нами за кавалькадой к величественному входу в Блуаский замок.

Его высочество ехал верхом на маленькой рыжей лошади, в большом седле красного фландрского бархата со стременами в форме испанского сапога. Пунцовый бархатный камзол принца, под плащом такого же цвета, сливался с седлом, и благодаря этому красному цвету принц выделялся среди своих спутников, из которых один был в лиловом, другой в зеленом платье. Человек в лиловом, шталмейстер, ехал по левую руку, обер-егермейстер в зеленом – по правую.

Один из пажей держал на шесте с перекладиной двух соколов. У другого в руке был охотничий рог; шагах в двадцати от замка он лениво затрубил. Все окружающие ленивого принца делали свое дело тоже лениво. Услышав сигнал, восемь часовых, гулявших на солнце в квадратном дворе, схватили алебарды, и его высочество торжественно вступил в замок.

Когда герцог въехал во двор, мальчишки, которые мчались за кавалькадой, указывая друг другу на убитых птиц, разбежались, отпуская замечания по поводу виденного. Улица, площадь и двор опустели.

Его высочество молча сошел с лошади, проследовал в свои покои, где слуга подал ему переодеться, и так как ее высочество еще не прислала известить о завтраке, то его высочество опустился в кресло и заснул так крепко, как будто было одиннадцать часов вечера.

Часовые, зная, что им нечего делать до самой ночи, растянулись на солнце на каменных скамьях; конюхи с лошадьми скрылись в конюшнях; казалось, все заснуло в замке, подобно его высочеству, только несколько птичек весело щебетали в кустах.

Вдруг среди этой сладостной тишины раздался взрыв звонкого смеха, заставивший нескольких солдат, погруженных в сон, открыть глаза.

Смех несся из одного окна замка, в которое в этот момент заглядывало солнце, заключая его в огромный светлый угол, какие чертят около полудня на стенах профили крыш.

Узорчатый железный балкончик перед этим окном украшали горшки с красными левкоями, примулами и ранними розами, чья зелень, густая и сочная, пестрела множеством маленьких красных блестящих точек, обещающих превратиться в цветы.

В комнате, которой принадлежало это окно, виднелся четырехугольный стол, покрытый старой гарлемской скатертью с крупным цветочным узором. Посреди стола стоял глиняный кувшин с длинным горлышком; в нем были ирисы и ландыши. По обе стороны стола сидели две девушки.

Держали они себя довольно странно: их можно было принять за пансионерок, бежавших из монастыря. Одна, положив локти на стол, старательно выводила буквы на роскошной голландской бумаге; другая, стоя на коленях на стуле, нагнулась над столом и смотрела, как пишет ее подруга. Они смеялись, шутили и, наконец, захохотали так громко, что вспугнули птичек, игравших в кустах, и прервали сон гвардии его высочества.

Раз уж мы занялись портретами, то да будет нам позволено написать еще два – последние в этой главе.

Стоявшая на коленях на стуле шумливая хохотунья, красавица лет девятнадцати-двадцати, смуглая, черноволосая, сверкала глазами, которые вспыхивали из-под резко очерченных бровей; ее зубы блестели, как жемчуг, меж коралловых губ. Каждое ее движение казалось вспышкой молнии; она не просто жила в это мгновение, она вся кипела и пылала.

Та, которая писала, глядела на свою неугомонную подругу голубыми глазами, светлыми и чистыми, как небо в тот день. Ее белокурые пепельные волосы, изящно причесанные, обрамляли мягкими кудрями перламутровые щечки; ее тонкая рука, лежавшая на бумаге, говорила о крайней молодости. При каждом взрыве смеха приятельницы она с досадой пожимала нежными белыми плечами, которым, так же как рукам, недоставало еще округлости и пышности.

– Монтале! Монтале! – сказала она наконец приятным и ласковым голосом. – Вы смеетесь слишком громко, точно мужчина; на вас не только обратят внимание господа караульные, но вы, пожалуй, не услышите звонка ее высочества.

Девушка, которую звали Монтале, не перестала смеяться и шуметь после этого выговора. Она лишь ответила:

– Луиза, дорогая, вы говорите не то, что думаете. Вы знаете, что господа караульные, как вы их называете, теперь заснули и что их не разбудишь даже пушкой; колокол ее высочества слышен даже на Блуаском мосту, и, стало быть, я услышу, когда мне нужно будет идти к ее высочеству. Вам просто мешает, что я смеюсь, когда вы пишете: вы боитесь, как бы госпожа де Сен-Реми, ваша матушка, не пришла к нам – что она иногда делает, когда мы смеемся слишком громко, – не застала нас врасплох и не увидела этого огромного листа бумаги, на котором за четверть часа написано только «Господин Рауль». И вы совершенно правы, милая Луиза: после этих двух слов можно написать много других, таких значительных и пламенных, что ваша добрая матушка получит полное право метать громы и молнии. Не так ли? Отвечайте.

В середине мая 1660 года, в девять часов утра, когда солнце, начавшее уже припекать, высушило росу на левкоях Блуаского замка, небольшая кавалькада, состоявшая из трех дворян и двух пажей, проехала по городскому мосту, не произведя большого впечатления на гуляющих по набережной. Они лишь прикоснулись к шляпам со следующими словами:

Его высочество возвращается с охоты.

И только.

Пока лошади брали крутой подъем от реки к замку, несколько сидельцев подошли к последней лошади, к седлу которой были привешены за клюв разные птицы.

С истинно деревенской откровенностью любопытные выразили пренебрежение к такой скудной добыче и, потолковав между собою о невыгодах охоты влет, вернулись к своим делам.

Только один из любопытных - рослый, краснощекий веселый малый - спросил, почему его высочество, имея возможность хорошо проводить время благодаря своим огромным доходам, довольствуется столь жалким развлечением.

Ему отвечали:

Разве ты не знаешь, что для его высочества главное развлечение - скука?

Весельчак пожал плечами с жестом, который ясно говорил: «В таком случае я предпочитаю быть лавочником, а не принцем».

И каждый вернулся к своей работе.

Между тем его высочество продолжал свой путь с таким задумчивым и в то же время величественным видом, что, верно, ему изумились бы зрители, если бы таковые были; но жители Блуа не могли простить герцогу того, что он выбрал их веселый город, чтобы скучать там без помехи. Завидев скучающего принца, они обыкновенно отворачивались, зевая, или отходили от окон в глубину комнат, точно избегая усыпительного влияния этого вытянутого, бледного лица, сонных глаз и вялой походки. Таким образом, достойный принц мог быть почти уверен, что никого не увидит на улицах, если вздумает прогуляться.

Конечно, со стороны жителей Блуа это являлось преступной непочтительностью: его высочество был первым вельможей Франции после короля, а может быть, и включая короля. Действительно, если Людовик XIV, тогда царствовавший, имел счастье родиться сыном Людовика XIII, то его высочество имел честь родиться сыном Генриха IV. Следовательно, жители Блуа должны были гордиться предпочтением, которое герцог Гастон Орлеанский оказал их городу, поселившись со своим двором в старинном Блуаском замке.

Но такова была судьба этого высокородного принца: он никогда не возбуждал внимания и удивления толпы. С течением времени он привык к этому. Может быть, именно этим объясняется его равнодушный и скучающий вид. Прежде он был очень занят. Казнь доброй дюжины его лучших друзей причинила ему немало хлопот. Но со времени прихода к власти кардинала Мазарини казни прекратились, его высочество остался без всякого занятия, и это отражалось на его настроении.

Жизнь бедного принца протекала очень скучно. По утрам он охотился на берегах Беврона или в роще Шеверни, потом переправлялся через Луару и завтракал в Шамборе, с аппетитом или без аппетита; и до следующей охоты жители Блуа ничего не слышали о своем владыке и господине.

Вот как принц скучал extra muros; что же касается его скуки в стенах города, то мы дадим о ней понятие читателю, если он потрудится последовать вместе с нами за кавалькадой к величественному входу в Блуаский замок.

Его высочество ехал верхом на маленькой рыжей лошади, в большом седле красного фландрского бархата со стременами в форме испанского сапога. Пунцовый бархатный камзол принца, под плащом такого же цвета, сливался с седлом, и благодаря этому красному цвету принц выделялся среди своих спутников, из которых один был в лиловом, другой в зеленом платье. Человек в лиловом, шталмейстер, ехал по левую руку, обер-егермейстер в зеленом - по правую.

Один из пажей держал на шесте с перекладиной двух соколов. У другого в руке был охотничий рог; шагах в двадцати от замка он лениво затрубил. Все окружающие ленивого принца делали свое дело тоже лениво. Услышав сигнал, восемь часовых, гулявших на солнце в квадратном дворе, схватили алебарды, и его высочество торжественно вступил в замок.

Когда герцог въехал во двор, мальчишки, которые мчались за кавалькадой, указывая друг другу на убитых птиц, разбежались, отпуская замечания по поводу виденного. Улица, площадь и двор опустели.

Его высочество молча сошел с лошади, проследовал в свои покои, где слуга подал ему переодеться, и так как ее высочество еще не прислала известить о завтраке, то его высочество опустился в кресло и заснул так крепко, как будто было одиннадцать часов вечера.

Часовые, зная, что им нечего делать до самой ночи, растянулись на солнце на каменных скамьях; конюхи с лошадьми скрылись в конюшнях; казалось, все заснуло в замке, подобно его высочеству, только несколько птичек весело щебетали в кустах.

Вдруг среди этой сладостной тишины раздался взрыв звонкого смеха, заставивший нескольких солдат, погруженных в сон, открыть глаза.

Смех несся из одного окна замка, в которое в этот момент заглядывало солнце, заключая его в огромный светлый угол, какие чертят около полудня на стенах профили крыш.

Узорчатый железный балкончик перед этим окном украшали горшки с красными левкоями, примулами и ранними розами, чья зелень, густая и сочная, пестрела множеством маленьких красных блестящих точек, обещающих превратиться в цветы.

В комнате, которой принадлежало это окно, виднелся четырехугольный стол, покрытый старой гарлемской скатертью с крупным цветочным узором. Посреди стола стоял глиняный кувшин с длинным горлышком; в нем были ирисы и ландыши. По обе стороны стола сидели две девушки.

Держали они себя довольно странно: их можно было принять за пансионерок, бежавших из монастыря. Одна, положив локти на стол, старательно выводила буквы на роскошной голландской бумаге; другая, стоя на коленях на стуле, нагнулась над столом и смотрела, как пишет ее подруга. Они смеялись, шутили и, наконец, захохотали так громко, что вспугнули птичек, игравших в кустах, и прервали сон гвардии его высочества.

Раз уж мы занялись портретами, то да будет нам позволено написать еще два - последние в этой главе.

Стоявшая на коленях на стуле шумливая хохотунья, красавица лет девятнадцати-двадцати, смуглая, черноволосая, сверкала глазами, которые вспыхивали из-под резко очерченных бровей; ее зубы блестели, как жемчуг, меж коралловых губ. Каждое ее движение казалось вспышкой молнии; она не просто жила в это мгновение, она вся кипела и пылала.

Та, которая писала, глядела на свою неугомонную подругу голубыми глазами, светлыми и чистыми, как небо в тот день. Ее белокурые пепельные волосы, изящно причесанные, обрамляли мягкими кудрями перламутровые щечки; ее тонкая рука, лежавшая на бумаге, говорила о крайней молодости. При каждом взрыве смеха приятельницы она с досадой пожимала нежными белыми плечами, которым, так же как рукам, недоставало еще округлости и пышности.

Монтале! Монтале! - сказала она наконец приятным и ласковым голосом. - Вы смеетесь слишком громко, точно мужчина; на вас не только обратят внимание господа караульные, но вы, пожалуй, не услышите звонка ее высочества.

Если заметили ошибку, выделите фрагмент текста и нажмите Ctrl+Enter
ПОДЕЛИТЬСЯ:
Ваш мастер по ремонту. Отделочные работы, наружные, подготовительные